Святый Боже... Яви милость, пошли смерть. Ну что тебе стОит? Не для себя ведь прошу!
(под катом - мысли, глючево и внезапные озарения) 
Расколотое отражение (II)
Люций сжал кулак, готовый разбить насмехающееся над ним отражение в мелкие осколки, но близнец в зеркале не ответил на его движение - он смотрел на что-то, находившееся над его правым плечом. В зеркальной глубине Люций увидел отражение великолепного портрета Фулгрима, который висел на фронтоне над усыпанными обломками остатками просцениума.
Как и его лицо, портрет не был похож на то, что он помнил. То, что раньше было величественным творением, исполненным могущества и силы, приводившим в возбуждение все органы чувств дерзким сиянием необычных цветов и полных жизни контуров, теперь стало просто картиной. Цвета были мягкими, линии – обычными, он казался небольшим и незначительным; любой смертный живописец, добросовестный, но не гениальный, смог бы сотворить такое произведение масляной краской, или акварелью.
Но, пусть даже сейчас он казался таким обычным, Люций видел глаза портрета, выписанные с филигранным мастерством, а в них – бездну боли, страдания, смертной муки, которые, казалось, были слишком велики, чтобы можно было вынести их. С тех пор, как апотекарий Фабий подверг его плоть странным, темным превращениям, мало что могло привлечь внимание Люция дольше, чем на мгновение. Но теперь он чувствовал, что не может отвести взгляда от глаз портрета, слушая жалобный вопль, доносившийся из места и времени, лежавших за пределами его понимания. Наполненные бессловесной мольбой и безумием, причиной которого могло быть лишь вечное заточение, эти глаза просили лишь об одном – освобождении от забвения и безысходности.
Люций чувствовал, что не может отвести взгляда от глаз портрета, когда ощутил, как что-то шевельнулось в его душе – присутствие примитивной, первозданной силы, которая пробудилась лишь недавно, и которое странно роднило его с тем, кого он видел в зеркале.
Гладкая поверхность зеркала подернулась рябью, как гладь воды, словно тоже ощутила это родство. Волны поднимались из какой-то невозможной глубины внутри зеркала. Не собираясь стоять и ждать того, что могло появиться из этих глубин, Люций взялся за мечи, ничуть не удивившись тому, что теперь они висят у него на поясе, и что он облачен в свою боевую броню.
В мгновение ока клинки оказались в его руках, и он обрушил их на зеркало по дуге, с обеих сторон. Оно разлетелось на тысячи вращающихся, бритвенно-острых осколков, и Люций закричал, когда они вонзились в его совершенное лицо, кромсая плоть и кости, превращая его в сплошную уродливую рану.
Но вместе со своим криком он услышал другой – вопль разочарования, заглушивший его собственный.
Так мог кричать кто-то, кто знал, что его страдания будут длиться вечно.
Пробуждение было моментальным, модифицированному телу Люция достаточно было одного мгновения, чтобы перейти от сна к бодрствованию. Он схватил мечи, которые держал рядом со своим ложем, и в следующую секунду был на ногах. Его покои, как и всегда с недавних пор, заливал яркий свет – и он широким движением развел в стороны руки с клинками, пытаясь обнаружить что-то, чего не было раньше, то, что могло бы предвещать опасность.
Картины, чьи краски резали глаз, музыка, созданная из резких, раздражавших слух звуков, окровавленные трофеи, собранные с черных песков Истваана V украшали его покои. Быкоголовая статуя, захваченная в Галерее Мечей, сидела рядом с бедренной костью ксеноса, убитого на Двадцать восемь-Два. Длинный меч эльдарской баньши с тонким острым лезвием соседствовал с подобной клинку конечностью другого существа, похоже, происходившего от тех же предков, что и эльдары, жизнь которого он забрал на Убийце.
Все было как всегда, и он позволил себе слегка расслабиться.
Он не видел ничего необычного, и прокрутил мечи в воздухе машинальным движением, демонстрировавшим его невероятное мастерство, прежде чем вложить их в ножны из золота и оникса, висевших на краю кровати. Его дыхание было учащенным, мускулы горели, и сердце бешено колотилось под ребрами, словно он выдержал тренировочный поединок с самим примархом.
Ощущение, которое он испытал, было на удивление приятным, хотя прошло почти сразу же после того, как появилось.
Люций почувствовал болезненное разочарование – так часто бывало, когда его покидали чувства, которым удавалось вызвать его интерес дольше, чем на краткий миг. Он поднял руку и прикоснулся к своему лицу, расчерченному и искаженному неровными рубцами, вдоль и поперек пересекавшими его некогда совершенные черты.
Он сам исказил свое восхитительное лицо ножами, осколками стекла, полосами затупленного металла – но Локен сотворил первое насовершенство, нанес первый удар, который открыл дорогу другим. Люций принес ужасную клятву на серебристом клинке меча примарха – он клялся, что лицо Лунного Волка будет отражением его собственного, но Локен ускользнул от него, став пеплом, который развеяли жалобно завывающие ветра мертвого мира.
Тот меч с серебристым клинком теперь принадлежал ему, это был дар примарха Фулгрима, который видел, как его звезда взошла в небе Легиона, сделав его конкурентом Юлия Каэсорона и Мария Вайросеана. Первый капитан предложил ему новые покои, вблизи от бьющегося сердца Легиона, но Люций решил остаться в том помещении, которое было отведено ему уже давно.
По правде говоря, он презирал Каэсорона, и, отказавшись, он ощутил краткую дрожь удовольствия, когда увидел негодование, еще больше исказившее изуродованные ожогами черты. Люций вновь смаковал гнев Каэсорона, и это воспоминание одарило его новой вспышкой удовольствия.
Тогда – как и сейчас - у него не было желания войти в число командиров Легиона; он желал лишь продолжать улучшать свои и без того феноменальные навыки, стремясь к все новым и новым вершинам совершенства. Некоторые из Легиона отказались от этой цели, считая ее напоминанием об отвергнутой ими роли домашних зверушек Императора; зачем им это могло понадобиться теперь, когда не было нужды доказывать Императору свое совершенство?
Люций знал лучше.
Немногие поняли истинную природу отталкивающих и соблазнительных сзданий, которые внезапно появились, насыщаясь ужасом и шумом Маравильи, Люций считал, что они – воплощение древних стихийных сил, и что щедрее в благословениях, которые могут даровать, чем все, что мог предложить ему Империум.
Его совершенство докажет его преданность этим силам.
Люций сел на край койки и постарался вспомнить свой сон. Он мог бы нарисовать внутреннюю обстановку разрушенного Ла Фенис и внушающий ужас взгляд с картины над покрытой пятнами крови сценой. Но те глаза были глазами прежнего Фулгрима, примарха, каким он был до того, как Легион сделал свои первые шаги по пути подчинения власти чувств. Они были так же полны боли, как тогда, и в них была та же близость, которая куда-то исчезла, странно испарилась в дни, последовавшие за Иствааном V.
Та битва изменила Фулгрима, но никто из Легиона, кроме Люция, похоже, не заметил этой перемены. Он чувствовал нечто неопределенно-чуждое в любимом примархе, - он не мог бы описать это словами, но его присутствие было очевидно. Что-то было неуловимо-неправильно, словно не в лад звучащая струна арфы, или недостаточно сфокусированное пикт-изображение.
Если бы кто-то чувствовал то же самое, если бы с кем-то можно было посоветоваться… ведь примарх вряд ли благосклонно отнесся бы к вопросам – и горе тому, кто посмел бы вызвать его неудовольствие. У Фулгрима, вернувшегося из кровавых песков мертвого мира не было присущих Фениксийцу остроумия и проницательности, и, когда он говорил о прошлых сражениях, его рассказы звучали фальшиво – словно речи того, кто слышал об их ярости, но не разделял радости от победы.
Люция не оставляло чувство, что он был вызван в Ла Фенис по какой-то непонятной, но важной причине, и он поднял взгляд на картину, висевшую напротив его койки. Это было последнее, что он видел прежде, чем провалиться в короткий сон, и первое, что видел сразу после пробуждения. Это было лицо, которое казалось ему одновременно проклятием и источником вдохновения.
Его собственное лицо.
Серена Д`Анджело нарисовала его портрет, выполнила особый заказ – и это произведение свидетельствовало о том, что желание достичь совершенства проникло в ее душу глубже, чем это может позволить себе простой смертный. Только Дети Императора осмелились достичь таких высот, но там, где Легион вырвался за пределы установленных для него границ, она встретила свою смерть.
Он видел свои искаженные черты, окруженные золотой рамой – и одна и та же мысль тревожила его сны и часы бодрствования, словно никогда не проходящий зуд.
Это казалось невозможным, но навязчивая мысль не оставляла в покое.
Мысль о том, что то, что носит лицо Фулгрима и живет в его теле – на самом деле не Фулгрим.

Расколотое отражение (II)
Люций сжал кулак, готовый разбить насмехающееся над ним отражение в мелкие осколки, но близнец в зеркале не ответил на его движение - он смотрел на что-то, находившееся над его правым плечом. В зеркальной глубине Люций увидел отражение великолепного портрета Фулгрима, который висел на фронтоне над усыпанными обломками остатками просцениума.
Как и его лицо, портрет не был похож на то, что он помнил. То, что раньше было величественным творением, исполненным могущества и силы, приводившим в возбуждение все органы чувств дерзким сиянием необычных цветов и полных жизни контуров, теперь стало просто картиной. Цвета были мягкими, линии – обычными, он казался небольшим и незначительным; любой смертный живописец, добросовестный, но не гениальный, смог бы сотворить такое произведение масляной краской, или акварелью.
Но, пусть даже сейчас он казался таким обычным, Люций видел глаза портрета, выписанные с филигранным мастерством, а в них – бездну боли, страдания, смертной муки, которые, казалось, были слишком велики, чтобы можно было вынести их. С тех пор, как апотекарий Фабий подверг его плоть странным, темным превращениям, мало что могло привлечь внимание Люция дольше, чем на мгновение. Но теперь он чувствовал, что не может отвести взгляда от глаз портрета, слушая жалобный вопль, доносившийся из места и времени, лежавших за пределами его понимания. Наполненные бессловесной мольбой и безумием, причиной которого могло быть лишь вечное заточение, эти глаза просили лишь об одном – освобождении от забвения и безысходности.
Люций чувствовал, что не может отвести взгляда от глаз портрета, когда ощутил, как что-то шевельнулось в его душе – присутствие примитивной, первозданной силы, которая пробудилась лишь недавно, и которое странно роднило его с тем, кого он видел в зеркале.
Гладкая поверхность зеркала подернулась рябью, как гладь воды, словно тоже ощутила это родство. Волны поднимались из какой-то невозможной глубины внутри зеркала. Не собираясь стоять и ждать того, что могло появиться из этих глубин, Люций взялся за мечи, ничуть не удивившись тому, что теперь они висят у него на поясе, и что он облачен в свою боевую броню.
В мгновение ока клинки оказались в его руках, и он обрушил их на зеркало по дуге, с обеих сторон. Оно разлетелось на тысячи вращающихся, бритвенно-острых осколков, и Люций закричал, когда они вонзились в его совершенное лицо, кромсая плоть и кости, превращая его в сплошную уродливую рану.
Но вместе со своим криком он услышал другой – вопль разочарования, заглушивший его собственный.
Так мог кричать кто-то, кто знал, что его страдания будут длиться вечно.
Пробуждение было моментальным, модифицированному телу Люция достаточно было одного мгновения, чтобы перейти от сна к бодрствованию. Он схватил мечи, которые держал рядом со своим ложем, и в следующую секунду был на ногах. Его покои, как и всегда с недавних пор, заливал яркий свет – и он широким движением развел в стороны руки с клинками, пытаясь обнаружить что-то, чего не было раньше, то, что могло бы предвещать опасность.
Картины, чьи краски резали глаз, музыка, созданная из резких, раздражавших слух звуков, окровавленные трофеи, собранные с черных песков Истваана V украшали его покои. Быкоголовая статуя, захваченная в Галерее Мечей, сидела рядом с бедренной костью ксеноса, убитого на Двадцать восемь-Два. Длинный меч эльдарской баньши с тонким острым лезвием соседствовал с подобной клинку конечностью другого существа, похоже, происходившего от тех же предков, что и эльдары, жизнь которого он забрал на Убийце.
Все было как всегда, и он позволил себе слегка расслабиться.
Он не видел ничего необычного, и прокрутил мечи в воздухе машинальным движением, демонстрировавшим его невероятное мастерство, прежде чем вложить их в ножны из золота и оникса, висевших на краю кровати. Его дыхание было учащенным, мускулы горели, и сердце бешено колотилось под ребрами, словно он выдержал тренировочный поединок с самим примархом.
Ощущение, которое он испытал, было на удивление приятным, хотя прошло почти сразу же после того, как появилось.
Люций почувствовал болезненное разочарование – так часто бывало, когда его покидали чувства, которым удавалось вызвать его интерес дольше, чем на краткий миг. Он поднял руку и прикоснулся к своему лицу, расчерченному и искаженному неровными рубцами, вдоль и поперек пересекавшими его некогда совершенные черты.
Он сам исказил свое восхитительное лицо ножами, осколками стекла, полосами затупленного металла – но Локен сотворил первое насовершенство, нанес первый удар, который открыл дорогу другим. Люций принес ужасную клятву на серебристом клинке меча примарха – он клялся, что лицо Лунного Волка будет отражением его собственного, но Локен ускользнул от него, став пеплом, который развеяли жалобно завывающие ветра мертвого мира.
Тот меч с серебристым клинком теперь принадлежал ему, это был дар примарха Фулгрима, который видел, как его звезда взошла в небе Легиона, сделав его конкурентом Юлия Каэсорона и Мария Вайросеана. Первый капитан предложил ему новые покои, вблизи от бьющегося сердца Легиона, но Люций решил остаться в том помещении, которое было отведено ему уже давно.
По правде говоря, он презирал Каэсорона, и, отказавшись, он ощутил краткую дрожь удовольствия, когда увидел негодование, еще больше исказившее изуродованные ожогами черты. Люций вновь смаковал гнев Каэсорона, и это воспоминание одарило его новой вспышкой удовольствия.
Тогда – как и сейчас - у него не было желания войти в число командиров Легиона; он желал лишь продолжать улучшать свои и без того феноменальные навыки, стремясь к все новым и новым вершинам совершенства. Некоторые из Легиона отказались от этой цели, считая ее напоминанием об отвергнутой ими роли домашних зверушек Императора; зачем им это могло понадобиться теперь, когда не было нужды доказывать Императору свое совершенство?
Люций знал лучше.
Немногие поняли истинную природу отталкивающих и соблазнительных сзданий, которые внезапно появились, насыщаясь ужасом и шумом Маравильи, Люций считал, что они – воплощение древних стихийных сил, и что щедрее в благословениях, которые могут даровать, чем все, что мог предложить ему Империум.
Его совершенство докажет его преданность этим силам.
Люций сел на край койки и постарался вспомнить свой сон. Он мог бы нарисовать внутреннюю обстановку разрушенного Ла Фенис и внушающий ужас взгляд с картины над покрытой пятнами крови сценой. Но те глаза были глазами прежнего Фулгрима, примарха, каким он был до того, как Легион сделал свои первые шаги по пути подчинения власти чувств. Они были так же полны боли, как тогда, и в них была та же близость, которая куда-то исчезла, странно испарилась в дни, последовавшие за Иствааном V.
Та битва изменила Фулгрима, но никто из Легиона, кроме Люция, похоже, не заметил этой перемены. Он чувствовал нечто неопределенно-чуждое в любимом примархе, - он не мог бы описать это словами, но его присутствие было очевидно. Что-то было неуловимо-неправильно, словно не в лад звучащая струна арфы, или недостаточно сфокусированное пикт-изображение.
Если бы кто-то чувствовал то же самое, если бы с кем-то можно было посоветоваться… ведь примарх вряд ли благосклонно отнесся бы к вопросам – и горе тому, кто посмел бы вызвать его неудовольствие. У Фулгрима, вернувшегося из кровавых песков мертвого мира не было присущих Фениксийцу остроумия и проницательности, и, когда он говорил о прошлых сражениях, его рассказы звучали фальшиво – словно речи того, кто слышал об их ярости, но не разделял радости от победы.
Люция не оставляло чувство, что он был вызван в Ла Фенис по какой-то непонятной, но важной причине, и он поднял взгляд на картину, висевшую напротив его койки. Это было последнее, что он видел прежде, чем провалиться в короткий сон, и первое, что видел сразу после пробуждения. Это было лицо, которое казалось ему одновременно проклятием и источником вдохновения.
Его собственное лицо.
Серена Д`Анджело нарисовала его портрет, выполнила особый заказ – и это произведение свидетельствовало о том, что желание достичь совершенства проникло в ее душу глубже, чем это может позволить себе простой смертный. Только Дети Императора осмелились достичь таких высот, но там, где Легион вырвался за пределы установленных для него границ, она встретила свою смерть.
Он видел свои искаженные черты, окруженные золотой рамой – и одна и та же мысль тревожила его сны и часы бодрствования, словно никогда не проходящий зуд.
Это казалось невозможным, но навязчивая мысль не оставляла в покое.
Мысль о том, что то, что носит лицо Фулгрима и живет в его теле – на самом деле не Фулгрим.
@темы: переводы, WH40K, Reflection crack`d
(сняв шлем, склоняет голову, блеснув сережками)
Прекрасные слова, драгоценные, как алмазы для пашущего за фидбэк... Ну ладно-ладно, мне тож интересно, чего у них там будет дальше.
(в следующей части такие роскошные описания интерьеров "Гордости Императора", что век бы смотреть... все, не спойлерю)
- Ты тоже к Фабию?
- Угу. А что сегодня дают?
- Понятия не имею. Написано: "СДВГ".
- Бред какой-то. Это же неврологичское растройство!
- Говорят, воинам полезно. Потому что или это, или посттравматический стресс.
Обожмой.
Етаприкрасна.
(причем, сдвиг дают небольшими дозами - потому что пользуется спросом - а ПТСР "валят кулем")